05.06.2020
Валентин Курбатов: Пушкин – изумляющее чувство полноты и тайны
6 июня отмечается Пушкинский день. О творчестве и религиозном мировоззрении гениального поэта мы говорим с известным литературоведом Валентином Курбатовым, лауреатом Патриаршей литературной премии.
– Валентин Яковлевич, каждый год в начале лета мы чествуем Пушкина, нашего главного национального поэта. И каждый раз хочется сказать что-то особенное, не увязнуть в штампах. Это важно?
– Памятные даты – вещь опасная. Иной раз, так заговорят доброго человека, что останется одно красноречивое общее место. Бывает, что после пира похвал и пересмотра каждой строки под увеличительным стеклом книги и в руки не возьмешь. Но гении на то и гении, чтобы на них наши законы не распространялись. Попробуй затми Пушкина любым почитанием. Всего наизусть знай, все толкования перечти, а откроешь ненароком и опять это изумляющее чувство полноты и тайны. Опять как впервые. И опять чувство свободы, и власти, и свежести. Знаем, знаем все, и уж не умом, а генетикой знаем, словно он наш общий предок, наш Адам, – то, что Аполлон Григорьев назвал смятенно-восхищенным словом «наше все». И нет ни усталости, ни привыкания.
– Мировоззрение Пушкина и его религиозность исследовали многие мыслители. Что им удалось понять в гении парадоксов?
– У этой темы целая жизнь оттенков, и сколько их рассмотрено старой и нынешней русской мыслью! О Пушкине написаны блестящие работы Семеном Франком и митрополитом Анастасием (Грибановским), о. Сергием Булгаковым, Василием Розановым и архиепископом Иоанном (Шаховским), Валентином Непомнящим и другими. Де Барант говорил: «Я и не подозревал, что у него такой серьезный ум и что он так много размышлял над Евангелием». Иван Ильин отмечает, что Пушкин «есть радостное самоутверждение нации в Боге» и «начало очевидности и радости в русской истории». Отец Сергий Булгаков уверяет, что Пушкин имеет «свою религиозную судьбу», как Гоголь, Толстой, Достоевский, и более значительную и таинственную.
– Пушкин сегодня может быть ступенькой при вхождении в православную культуру?
– Да, после тяжелого беспамятства мы возвращаемся в церковь, насилу поднимая еще каменеющую при крестном знамении руку и только открывая свою культуру на страницах, которые казались безнадежно утерянными или вымаранными до полной непрочитываемости. Неизбежно в этой безбрежной теме придется сузиться. Пушкин прошел путь от юношеского вольтерьянства до высокого христианского последнего часа. Его страдание и смирение перед смертью митрополит Анастасий назвал «нравственным уроком русскому народу, который превосходнее всех его бессмертных творений». А мне хочется говорить о религиозности Пушкина через самое существо его жизни – через его бессмертные творения, через саму совершенную красоту их.
Больше и лучше всех об этом говорил Вячеслав Иванов – именно о видении красоты, всегда поражающей, словно она случайная гостья мира, где «светил небесных дивный хор поет так тихо, так согласно». И Семен Франк уже наталкивался на эту тему, понимая, что красота и форма – есть проявление благодати, что и тут – Бог и церковь. Но по-настоящему это работа грядущего, пока по-прежнему грядущего, потому что мы еще не настолько покойны и не настолько чувствительны к красоте, как благодати, чтобы узнать в ней религию. Догадываться уже можем, но услышать, разгадать загадку Божия дара, понять механизм откровения, каким является поэзия, увы, пока нет. Но, слава Богу, хоть догадываться стали, что форма – это одежда откровения и она дается по росту души, по готовности, по мере уничтожения самости художника и открытости его Божьей воле. Форма – это только иначе сказанное «да будет воля Твоя», это та же молитва Господня.
Мы были сбиты с этого пути, и вот опять приходится ограничиваться старой биографической, земной дорогой, а не небесной. Но и по этой земной дороге с какой еще ходим опаской! А надо, надо ходить и по небесной, чтобы вернее слышать полноту своей культуры.
– Можно сказать, что Пушкин достаточно быстро переболел вольнодумством своей эпохи?
– Обаяние демонизма было кратко и случайно, и уроки «чистого афеизма» рассеялись мигом, как только судьба привела в Михайловское, в деревню. И митрополит Анастасий (Грибановский) прав, сказав, что Михайловское было для Пушкина то же, что «мертвый дом» для Достоевского, что для русского сердца страдание – есть условие преображения. Да и до этого-то были не только Вольтер и «афеизмы». Уже в 18 лет было: «Ум ищет Божества, а сердце не находит», и «Где рано в бурях отцвела моя потерянная младость, где легкокрылая мне изменила радость», «Умолкну скоро я, но если в день печали» и «Явлюсь на час – и одинок умру, и не придет друг сердца незабвенный». И хоть «от ямщика до первого поэта мы все поем уныло», но, кажется, ни один так много не думал и не писал о смерти и не делал этого с такой светлой готовностью и неомраченной печалью, как Александр Сергеевич. Эта мысль, по свидетельству Александры Смирновой, теснила его с первой молодости и была лучшим Вергилием на пути к Евангелию.
– Михайловское – особая веха в жизни поэта?
– К приезду в Михайловское он уже знал, что «все, что было великого с самой глубокой древности, все находится в зависимости от религиозного чувства». Он уже успел восславить «вечную прелесть и божественное красноречие Евангелия, спасающие в часы уныния и пресыщения миром». Оставалось перевести знание в прямое делание – в поэтическое слово. Михайловское было суждено ему, написано на роду. Сердце было готово давно, ум глубок и ясен, и не хватало только этой неволи, тесноты, монастырской мерности и заточения, чтобы все собралось разом общими усилиями созревшей души, михайловской природы, русской истории и православной церкви. Батюшки по деревням не петербургские, и к обоим он здесь сердечно расположен: и к ученому игумену Ионе, и к простосердечному Иллариону. Здесь он по-настоящему приник к России и проникся ею, здесь научился видеть чистым сердцем, здесь вполне уразумел, что свобода – это духовная верность воле Божьей, здесь первым (и не единственным ли пока в русской поэзии?) увидел, что в предстоянии Богу можно быть не только на путях бытового, исторического и даже мистического православия, а и в служении Поэта.
– В чем особенность творческого этапа, связанного с Михайловским?
– Здесь Пушкин по-настоящему осознает свою великую задачу – оформить, по слову Ивана Ильина, русскую душу. Здесь явился «Борис Годунов», и отсюда вышел пока не ведающий в литературе равных монах – Пимен, образ, который тоже сочинить нельзя, а только увидеть в полноте народа и веры, в любви и откровении, в живой бедности Ионы и Иллариона и живой же недосягаемой церковной красоте, которую здесь вернее зовут добротой. В Зосиме у Достоевского этот тип русского молитвенника уже «разбавлен», разведен – без пушкинской кристаллической чистоты. И сколько сломалось актеров на этой роли и ни один так и не поднял. В лучшем случае были грамотные произносители текста. Красота духовного трезвения и смиренномудрой отрешенности была явлена здесь с такой полнотой, что он как будто и сам потом тосковал по ней и, как будто прозрев тайну духовного стояния, коснувшись ее, уже не мог успокоиться и искал и своей душе целостного возрождения. Искал полного совпадения границ, отчего тексты очищаются до уже недосягаемой потом нашей поэзией чистоты – в переложении ли молитвы Господней, которое приписывают ему, в переложении ли молитвы Ефрема Сирина.
Русская религиозность как форма преодоленного томления и духовного успокоения выражена им с единственной силой. И мы вот уже сколько десятилетий решаем загадку несценичности «Бориса» и вновь и вновь посягаем на его воплощение, все не умея догадаться, что он может быть сыгран только из той же церковной субстанциальности, из православной укорененности, о которой пока неуслышанно твердит Валентин Непомнящий, ставя в сердце трагедии именно пименовские слова – «Прогневали мы Бога, согрешили, владыкою себе цареубийцу мы нарекли». Чуткие режиссеры догадываются, что для этого должен быть преодолен собственно театр, и предпочитают более безопасные пути. Из Михайловского вернулся другой Пушкин – «умнейший человек России» для государя, певец русской государственности. Он вернулся твердым консерватором, сказавшим устами Петра Андреевича Гринева: «Молодой человек, если записки мои попадут в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения общественных нравов без всяких насильственных потрясений».
– Как на ваш взгляд, развивалась пушкинская традиция в русской литературе?
– Еще Мережковский замечал: «Трагизм русской литературы заключается в том, что, с каждым шагом все более и более удаляясь от Пушкина, она слепо считает себя верною хранительницей пушкинских заветов. У великих людей нет более опасных врагов, чем ближайшие ученики». Пушкин подлинно был первой нашей и последней эталонной в чистоте культурой. Дальше, как досадовал Лесков, мы стали понимать литературу «гражданским оружием». Порою страшно перечитывать фетовское стихотворение, посвященное Пушкину:
Но зритель ангелов, глас чистого, святого,
Свободы и любви живительный родник,
Заслыша нашу речь, наш вавилонский крик,
Что в них нашел бы ты заветного, родного?
На этом торжестве, где гам и теснота,
Где здравый смысл примолк, как сирота, –
Всех громогласней тать, убийца и безбожник,
Кому печной горшок всех помыслов предел,
Кто плюет на алтарь, где твой огонь горел,
Толкать дерзая твой незыблемый треножник.
– Какие заветы Пушкина особенно актуальны?
– Пушкин построил целый и целесообразный мир и был счастливым соработником Бога, знал, что жизнь бесконечно творима и только творчеством и прирастает. Но условием силы и чистоты этого творчества может быть только предсмертная ясность. И не надо страшиться смерти, не надо думать о грехе, но надо иметь волю к покаянию и жить в свободной полноте. «Хвалу и клевету приемли равнодушно» – ведь это «перевод» евангельского завета быть послушным воле Божьей. «Ты сам свой высший суд» – и это тоже не гордыня, а та же прямота предстояния в полноте жизни. Сказал «да будет воля Твоя» и с этим сознанием написал то, что написал, и «пусть тебя толпа бранит, и плюет на алтарь, где твой огонь кипит, и в детской резвости колеблет твой треножник».
Беседовала Татьяна Медведева